x
channel 9
Автор: Максим Шраер Фото: 9 Канал

Письма еврейской Музе

I.

“Большинство моих произведений посвящено моей жене, и ее изображение часто воспроизводится во внутренних зеркалах моих книг путем загадочно-отраженного света”, — сказал Набоков в интервью 1971 года. История любви и брака Владимира Набокова (1899—1977) и Веры Набоковой (Слоним; 1902—1991) разворачивается на двух континентах и, по крайней мере, на пяти языках. Эта история нова и не нова в зависимости от того, к каким обращаться источникам. Брайен Бойд анализирует многие страницы брака Набоковых в своей двухтомной биографии писателя. Из-под пера Стейси Шифф вышла иная версия отношений “господина Гения и его супруги”. “Письма к Вере”, с любовью подготовленные к публикации и прекрасно аннотированные Ольгой Ворониной и Брайеном Бойдом, — огромное событие в истории русской и американской культуры.Воронина и Бойд повесили платья, пиджаки и халаты на пустые вешалки в посмертном гардеробе четы Набоковых.

Это, прежде всего, письма о любви, любовные письма, письма о любви всему вопреки. Владимир пишет Вере с горением молодого поэта и изощренностью словесного мага. Вот двадцатичетырехлетний Владимир, пишущий почти двадцатидвухлетней Вере из Праги в Берлин в канун 1924 года: “Я тебя очень люблю. Нехорошо люблю (не сердись, мое счастье). Хорошо люблю. Зубы твои люблю”. А это из письма Набокова жене, написанного в Париже 7 апреля 1937 года: “I dreamt of you this night. Я тебя видел с какой-то галлюцинационной ясностью Я чувствовал твои руки, твои губы, волосы, все “. Наконец, вот послание Владимира к Вере от 10 апреля 1970-го, в те поздние годы их брака, когда Набоковы почти не расставались: “Золотоголосый мой ангел (не могу отвыкнуть от этих обращений)”.

© КоЛибри, 2018

“Настоящая аристократка духа, а не имени” , — так сестра Набокова Елена Сикорская назвала Веру Набокову в полном негодования письме 1979 года, адресованном Зинаиде Шаховской. Резкая, решительная и бесстрашная, с безукоризненно убранными серебряно-седыми волосами и царской осанкой, с упрятанным в ридикюль заряженным пистолетом, в другой жизни Вера Слоним могла бы стать комиссаром искусств или премьер-министром Израиля. Но она охраняла от мира — и представляла миру — только одно царство “у моря”, которым управлял сам Владимир Набоков. 24 августа 1924 года, за восемь месяцев до их бракосочетания, Владимир пишет Вере: “...Ты понимаешь каждую мысль мою — и каждый час мой полон твоего присутствия, — и весь я — песнь о тебе... Видишь, я говорю с тобой, как Царь Соломон”.

Вера состояла в дальнем родстве с основателем Слонимской хасидской династии и учредителем фирмы Marks & Spencer. Ее родители, Слава Фейгина и Евсей Слоним, принадлежали к поколению российских евреев, воспитанных на идеалах Хаскалы, которые успели испытать на себе действие паллиативных реформ 1860-х — 1870-х годов, а потом, в конце 1880-х, стали свидетелями того, как евреи Российской империи лишились фантомных надежд на эмансипацию. Для русских евреев поколения родителей Веры Слоним, получивших меру светского образования, русская культура была подобием святилища, но синагога оставалась — Храмом. После постановления 1889 года Евсей Слоним оставил адвокатуру, отказавшись креститься — даже pro forma— и даже отринув возможность перехода не в православие, а в лютеранство или методизм, к которой прибегали некоторые российские евреи.

Получив в Петербурге первоклассное европейское воспитание и оказавшись в Берлине в начале 1920-х, сестры Слоним ощущали себя не меньшими европейками, чем другие образованные эмигрантки из России. Иная молодая еврейка, выходящая замуж за христианина, могла бы последовать примеру Кати Манн (урожденной Принсгейм) и перенять не только фамилию, но и религию мужа. Но Вера унаследовала от отца преданность памяти, крови и духу предков. Сестры Веры Слоним тоже вышли замуж за неевреев или вступили с неевреями в гражданский брак. Старшая сестра Веры, Елена Массальская (1900—1975), обратилась в католичество, вышла замуж за русского князя польско-литовского происхождения, а позднее с огромным трудом вырвалась из нацистской Германии. В письме Веры к старшей сестре, датированном 4 декабря 1959 года и написанном по-французски, расставлены чрезвычайно важные акценты: “Знает ли Микаэль , что ты еврейка и что, соответственно, он сам — полуеврей? Имей в виду, что мой вопрос не имеет никакого отношения ни к твоему католичеству, ни к религиозному воспитанию, которое ты могла дать своему сыну если М. не знает, кто он, то мне незачем с тобой видеться “.

Познакомились бы Вера и Владимир, если бы жили не в веймарском Берлине, а в Петрограде-Ленинграде? Хотя шансы их сближения в эмиграции были выше, чем в Совдепии, вероятность того, что потомок знатного дворянского рода женится на девушке еврейского происхождения, была ниже, и при этом предполагалось, что семья жениха будет настаивать на обращении невесты в христианство. Но Владимир Набоков был человеком необыкновенным, и принципиальность его публичного поведения исходила не только от воспитания и либеральных родителей, но и от личных предпочтений. (Неизвестно, знал ли Набоков, что один из его прадедов по материнской линии, военный врач Николай Козлов, был сыном обратившегося в православие еврея.) “ целиком разделял резкое неприятие его отцом антисемитизма, был во многом близок еврейской культуре — что было нетипично для молодого человека его времени и окружения”, — сказал мне Дмитрий Набоков в интервью 2011 года.

Уже в ноябре-декабре 1923 года Владимир посылает Вере длинные страстные письма. Из письма от 8 ноября 1923 года: “Я клянусь что так как я люблю тебя мне никогда не приходилось любить, — с такою нежностью — до слез, — и с таким чувством сиянья. Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна”. Хотя глубокое взаимообогащение евреев и неевреев не было новым явлением в кругах русской интеллигенции, даже русские эмигранты, известные своими публичными проявлениями филосемитизма, приватно выражали негодование по поводу браков русских аристократов и евреек. Иван Бунин, один из кумиров юного Набокова, в годы одесской молодости был женат на полуеврейке. В эмиграции Бунина окружали еврейские знакомые, и в годы войны он укрывал евреев у себя на вилле. Но в дневниках 1920-х годов Бунин позволил себе такое высказывание: “ проводил меня до дому, дорогой рассказал о кн Голицыне, который в Берлине женился на еврейке — за 75 т. марок . Эти браки теперь все учащаются, еврейки становятся графинями, княгинями — добивают, докупают нас” (7 апреля 1922 года). В записи Бунина, сделанной за год до знакомства Веры и Владимира, слышно предчувствие той настороженности, с которой многие отреагируют на выбор Набоковым невесты-еврейки.

15 апреля 1925 года в Вильмерсдорфской ратуше в Берлине состоялась гражданская церемония бракосочетания Веры Слоним и Владимира Набокова. Баронесса Мария Корф, бабушка Набокова, поинтересовалась: “А какого она вероисповедания?” Линия Веры Слоним соответствовала убеждениям большинства евреев-эмигрантов из России, бывших и остававшихся одновременно иудеями и людьми русской культуры. Супруги Набоковы не были набожны в традиционном общинно-религиозном смысле этого понятия, и, судя по всему, в браке был достигнут практический компромисс.

II.

Начиная с 1920-х годов некоторые из родственников Набокова и его коллег по эмигрантскому литературному цеху вели кулуарные разговоры о влиянии еврейки-жены на жизнь и карьеру писателя. Публикация книги Зинаиды Шаховской “В поисках Набокова” (1979), по ее собственному признанию, написанной “против Веры” (в этой фразе сквозит убийственный для автора книги каламбур “против веры”), разбередила старые раны. Показательно письмо, которое Игорь Кривошеин (1899—1987) отправил Шаховской после прочтения книги. Дважды эмигрант, ровесник Набокова, петербуржец, боевой офицер, высокопоставленный масон, в годы войны Кривошеин был участником французского Сопротивления и спасал евреев. Он был задержан гестапо в 1944-м, содержался в Бухенвальде, был освобожден в 1945 году. После войны Кривошеин вместе с семьей вернулся в Россию и вскоре был арестован. Только в 1974 году Игорь Кривошеин и его жена вернулись во Францию. Я привожу эти сведения, чтобы воссоздать контекст письма Кривошеина Шаховской от 4 августа 1979 года. Кривошеин пишет о молодости Набокова: “ в частности, явная бездуховность Н. оказывается была не всегдашней, вернее даже не бездуховность, а антицерковность Мама моя встречала Н в Берлине, он её хвалил за чистый русский язык, и рассказывала она, как у неё на глазах Н. оказался после женитьбы совершенно enjuivé . Видимо это многое объясняет в отходе от себя — как бы из супружеского джентльменства”. Что кроется за этим начиненным предрассудками французским причастием прошедшего времени, употребленным русским интеллигентом — дважды эмигрантом — в частном письме, которое сохранилось в архиве Амхерстского колледжа? Другой современник Набокова Юрий Иваск, поэт и профессор-русист, испытавший в послевоенной Америке горечь двойной жизни гея, высказался с особой чувствительностью в письме к Шаховской от 19 августа 1979 года: “Никакого антисемитизма, но все же Вере могло быть не по себе в кругу русских, очень русских…”

В 1990-е — 2000-е годы — первые два десятилетия после смерти матери — Дмитрий Набоков, как правило, уходил от вопроса, отвечая журналистам и исследователям, что у него и у его родителей не было “религии”. Исследователям смешанных браков хорошо известно, что не разрешенные родителями вопросы и противоречия выплескиваются на поверхность при рождении детей. В декабре 2011 года в Монтрё я спросил у Дмитрия Набокова, оперного певца и переводчика: “оворили ли родители с Вами о религии?” “У нас никогда не было этой проблемы, и не было ее и у меня , — отвечал Дмитрий. — Я пел по пятницам и, мне кажется, еще по субботам в замечательной… если не ошибаюсь… реформистской синагоге… в Бостоне. И мы пели из репертуара самой сложной религиозной музыки, вещи Блоха”. (Речь идет об одной из старейших в Новой Англии синагог Temple Ohabei Shalom, известной своими музыкальными программами.) Тот факт, что во второй половине 1940-х годов сын Набоковых пел “Мессию” Генделя в хоре протестантской церкви и еврейскую литургическую музыку в синагогальном хоре, говорит о том, что вопросы религиозной идентичности не потеряли своего значения после рождения сына Набоковых.

Женитьба на Вере Слоним, несомненно, изменила жизнь Владимира Набокова. Мне уже доводилось высказываться о влиянии Веры Набоковой на мировоззрение и творческую эволюцию мужа. Вопрос о возможном воздействии религиозно-философских традиций иудаизма на метафизические и этические представления Набокова не может рассматриваться с точки зрения прямых причинно-следственных отношений; он сложнее и поливалентнее. Уже в ранние 1920-е годы Набоков живо интересовался еврейской религиозной культурой, чему свидетельством, к примеру, ранний рассказ “Пасхальный дождь” (1924). В этом рассказе Набоков в образе Жозефины Львовны, быть может, намекает на сестру Бориса Пастернака Жозефину Пастернак и одновременно откликается на книгу Леонида Пастернака “Рембрандт и еврейство в его творчестве”, изданную в Берлине в 1923 году и восторженно воспринятую классиком новоивритской поэзии Хаимом-Нахманом Бяликом.

Если рассматривать супружество ВеН/VéN и ВН/VN в зеркалах сочинений Набокова, то замечаешь, что писатель дает своему “представителю” Федору Годунову-Чердынцеву, русскому аристократу, женатому на полуеврейке, возможность испытать переход от общих мест либерального гуманизма о равенстве всех людей к острому чувству “личн сты, оттого что молча выслушивал мерзкий вздор Щеголева” — здесь речь идет о вычитанных в “Протоколах сионских мудрецов” речениях отчима Зины Мерц. Еврейские радости и страдания стали для Набокова не чужими, а его собственными. А для Годунова-Чердынцева?

Вера и Владимир стали родителями своего единственного сына в 1934 году в нацистской Германии, где вскоре были приняты Нюрнбергские расовые законы. Русские расисты называли Набокова “полужидом”. Русская нацистская пресса призывала к тотальному очищению от “Сириных, Шагалов, Кнутов, Бурлюков” во имя национального искусства. В главе 14-й “Speak, Memory” и “Других берегов”, контекстуально обращенной к Вере, Набоков пишет: “Какой бы ни была правда, мы никогда не забудем, ты и я, мы всегда будем защищать, на этом или на каком-то другом поле сражения, те мосты, на которых мы часами простаивали с нашим маленьким сыном (которому было от двух до шести лет) в ожидании поезда, проходящего под мостом”. О каких поездах говорит Набоков? Везущих кого — и куда? Если задуматься о причастности этой книги к литературе о Шоа (Холокосте), то по-иному прочитывается и известное письмо Набокова к бывшему однокласснику-тенишевцу Самуилу Розову, израильскому архитектору, отправленное в 1967 году после Шестидневной войны: “Всей душой глубоко и тревожно был с тобой во время последних событий, а теперь ликую, приветствуя дивную победу Израиля”.

Нацистские войска надвигались на Париж, когда Набоковы вместе с другими еврейскими беженцами уплыли из Франции на борту корабля, зафрахтованного Еврейским обществом содействия иммигрантам (ХИАС). Набоков говорил о своих первых американских годах как о счастливых или даже счастливейших. Последнее вызывает недоумение у некоторых читателей. Как же так? Враг стоял у ворот родины писателя, в Европе совершалось уничтожение европейского еврейства, а Набоков говорил о “счастье”? На самом деле в словах Набокова нет противоречия. Он говорил о “счастье” человека, быть может, даже о счастье христианина, спасшего двух евреев, которых он любил больше всего на свете, — жену и сына.

III.

Вера Набокова по праву принадлежит к числу самых прославленных “жен” в русской культуре. Однако, в отличие от Надежды Мандельштам (если взять самый известный на Западе пример), Вера не желала для себя литературной славы. Вокруг самых счастливых фотографий (таких, как известный снимок, сделанный на острове Рюген летом 1927 года) эпистолярный нимб отсутствует именно потому, что Владимир и Вера были вместе. Пробелы в довоенной переписке длиной в два-три года достаточно аккуратно корреспондируют периодам семейного счастья (“безоблачного”, каким Набоков его определит в 1937 году в письме любовнице) и относительного благополучия в веймарской Германии, потом детству Дмитрия и, наконец, трем тревожным годам, проведенным во Франции на пороге войны и Шоа. После февраля 1945 года в “Письмах к Вере” наступает перерыв почти в девять лет; это были годы обретения Набоковым неповторимого, трансъязычного, американского голоса. Письма к Вере почти прекращаются на рубеже 1960-х, после звездного взлета “Лолиты” и переезда в Монтрё. При чтении книги порой так не хватает голоса самой Веры, но нам остаются лишь отзвуки ее голоса и ее молчание. Где-то в конце 1960-х или начале 1970-х Вера Набокова уничтожила все, что смогла, из своих сохранившихся писем к мужу.

Как же читать жизнь Веры и Владимира не только сквозь призму того, что говорится в письмах Владимира, но и через молчание Веры — и сквозь пробелы исторического времени?

“Письма к Вере” можно уподобить залу ожидания еврейско-русского эпистолярного романа дальнего следования. В своем фрагментарном единстве эти письма образуют глубоко литературный текст. Для творчества Набокова в целом характерна рециркуляция мотивов и типовых персонажей. Вот письмо, отправленное из Брюсселя 22 января 1936 года: “Любовь моя обожаемая, все благополучно (правда, путешествие мое было несколько испорчено мучительной говорливостью ковенского портного, — дошедшего в своем дружелюбии до предложения мне в подарок аршинной кошерной колбасы)”. В 1940 году, в “Настоящей жизни Себастьяна Найта”, портной из Ковно преобразится в блуждающего по предвоенной Европе господина Зильберманна, литовского еврея, оказывающего В. неоценимые услуги. Набоков пропускает через себя, словно через легкие, дымный воздух истории.

На пожелтевших конвертах писем Набокова к еврейской музе сохранились штампы и водяные знаки, отсылающие к другим сочинителям. Особенно интригуют ежедневные письма, которые Набоков отправлял в Шварцвальд, где в санатории Вера долго поправлялась от загадочного заболевания.

Набоков. Письмо Вере Набоковой, отправлено 5 июля 1926 г.

Внимательное прочтение писем 1926 года, отправленных из Берлина в Санкт-Блазиен, обнажает многослойный диалог с великим романом Виктора Шкловского, который жил в Берлине одновременно с Набоковым с апреля 1922-го до июня 1923-го, после чего вернулся в Россию. 3 июня 1926 года Набоков пишет жене: “Мы встретились у Шарлоттенбургского вокзала (я в новеньких, очень широких, пепельных штанах) и пошли в зоологический сад. Ах, какой там белый павлин!” В этом письме слышно эхо “Zoo, или Писем не о любви” (1923). Шкловский написал и опубликовал “Zoo” в Берлине; его адресатом была молодая русская еврейка, выведенная в романе под именем Аля; письма самой Али — Эльзы Триоле, младшей сестры Лили Брик, — составляют около одной пятой части романа. Произведения Шкловского начала 1920-х годов и его репатриация сильно подействовали на молодого Набокова. Запрет на письма о любви нарушается им страстно, изощренно, с полемическим запалом.

При чтении “Писем к Вере” высокое напряжение творческого соревнования с современниками особенно ощутимо в беллетристически насыщенных частях переписки — летом 1926-го, осенью 1932-го, зимой 1936-го и, прежде всего, весной 1937-го. В известном письме от 30 января 1936 года Набоков описывает катастрофический ужин с Буниным. Если выделить из этого эпистолярного романа главу, в которой ткань еврейско-русского смешанного брака трещит и рвется по швам, то это, конечно же, парижская весна 1937 года. Влюбленность в Ирину Гуаданини настолько затуманила разум Набокова, что он позволил себе невероятное безрассудство по отношению к жене и сыну, которые оставались в Берлине и которым грозила реальная опасность. Как трудно читать эти письма без оскомины горькой иронии. “Какой это неприятный господин — Бунин. С музой моей он еще туда-сюда мирится, но “поклонниц” мне не прощает”, — сообщает Набоков жене 1 мая 1937 года.

15 апреля 1937 года, в день двенадцатой годовщины свадьбы, Набоков пишет жене в манере, уже предчувствующей литературное междуязычие: “My love, my love, как давно ты не стояла передо мной в халатике, — Боже мой! — и сколько нового будет в моем маленьком, и сколько рождений (слов, игр, всяких штучек) я пропустил... Умер бедный Ильф — и как-то думаешь о делении сиамских близнецов. Люблю тебя, люблю тебя”. Илья Ильф и Евгений Петров были литературными партнерами, соавторами потрясающе популярных сатирических романов; смерть Ильфа прервала их совместную работу. Набоков размышляет здесь о природе своего собственного партнерства с Верой Набоковой. Брак Набоковых пережил испытание изменой и разлукой; шрамы и спайки невооруженным глазом видны в прозе Набокова. Вспомним, к примеру, рассказ “Облако, озеро, башня”, написанный в 1937-м по следам разлуки с женой и сыном. Супружеская дисгармония, обрамленная событиями Второй мировой войны и Шоа, проникает на страницы незавершенной второй части “Дара”. (Сохранившиеся страницы продолжения опубликовал в 2015 году Андрей Бабиков.) Во второй части романа Зина и Федор живут в Париже в конце 1930-х; они бедны и бездетны. У Федора тлеет романчик с французской проституткой. Зину насмерть сбивает автомобиль, и эту урбаническую смерть можно прочитать как авторское избавление от более страшной смерти (что могло ждать русскую еврейку в оккупированной Франции — Vélodrome d'Hiver?), нежели наказание жертвы за ее собственную жертвенность.

IV.

В письме к жене от 7 июля 1926 года Набоков описал членов берлинского кружка, с которыми он часто виделся в те годы: “Было не без юмора отмечено, что в этой компании евреи и православные представлены одинаковым числом лиц”. Если учесть высокий процент евреев в эмигрантской литературе и культуре, а также социальные орбиты Набокова в межвоенные годы, неудивительно, что в “Письмах к Вере” действуют десятки еврейских персонажей. Бросается в глаза тот факт, что переход евреев в христианство и неакцентирование евреями своего происхождения становятся лейтмотивом в письмах Набокова к жене. 16 мая 1930 года Набоков пишет жене из Праги: “Познакомился с лысым евреем (тщательно еврейство свое скрывающим) “известным” поэтом Ратгауз “. В то же время Набоков всегда с особым умилением рассказывает жене о тех случаях, когда в общении c почитаемыми им русскими писателями открываются значимые для него еврейские перспективы. 17 октября 1932 года Набоков спрашивает: “Кстати, ты, вероятно, читала ничком или полуничком на анютином диване о Блоке в “Последних новостях”, о его письмах. Знаешь, что Блок был из евреев. Николаевский солдат Блох. Это мне страшно нравится”. А вот из отчета жене об общении с Александром Куприным, который проникновенно писал не только о библейских иудеях (вспомните “Суламифь”), но и о современных ему одесских евреях (“Гамбринус”). 26 ноября 1932 года Набоков так описывает встречу с Куприным: “Сели друг против друга за стол, беседовали о французской борьбе, о собаках, о clown'ах и о многом другом. “Перед вами — ух, какой путь”. Между прочим, он как-то замечательно глубоко — ты бы оценила — трудно передать — говорил о евреях”. Справедливости ради отметим, что Набоков, по-видимому, обходит стороной роман Куприна “Яма” или очерк “Жидовка”.

В некоторых письмах к жене Набоков делится своими интуициями на предмет подколодных предрассудков. К примеру, 11 ноября 1932 года он пишет жене из Парижа о встрече с Борисом Зайцевым: “Оттуда поехал к Зайцевым: иконы и патриархи. У них масса друзей евреев, но, вместе с тем, Зайцев любит просмаковать еврейский выговор. И вообще что-то в них не то, какой-то есть не очень приятный пунктик”. Набоков откажется прав. В 1938 году в письме к Бунину, с которым Зайцев тогда близко дружил, Зайцев выскажется о внутреннем расколе в эмигрантском сообществе: “В общем, провел собою такую линию, “разделительную черту”: евреи все от него в восторге — “прухно” внутреннее их пленяет. Русские (а уж особенно православные) его не любят. “Русский аристократизм для Израиля”. На том и порешим”.

Владимир, Дмитрий, Вера Набоковы. Солт-Лейк-Сити, 1943

После бегства в Америку аристократ Набоков (таких в Америке называли White Russians) и его еврейка-жена оказались на новых социальных рубежах, вкусив не только изящного по форме антисемитизма англосаксонской интеллигенции, но и нескрываемых предрассудков американского мейнстрима. Во время поездок по Югу и Среднему Западу Набоков рассматривал американский расизм сквозь призму дореволюционного антисемитизма. 2—3 октября 1942 года он пишет жене из городка Хартсвилл в Южной Каролине: “К западу — плантации хлопка… Сейчас время сбора — и “darkies” (выражение, которое меня коробит, чем-то отдаленно напоминая патриархальное “жидок” западно-русских помещиков) срывают его в полях, получая по доллару за сто “bushels””. Между 11 ноября и 7 декабря 1942 года не сохранилось (или не было) писем Набокова жене. Обратимся к письму Набокова Эдмунду Уилсону, его главному американскому собеседнику, отправленному 24 ноября 1942 года: “Старик в “диванной” (на самом деле, уборной) пульмановского вагона. Многословно разглагольствует перед двумя приятными, сдержанными, неулыбчивыми солдатами-рядовыми. Главные слова в его речи: “Christ”, “hell” и “fuck”, которые завершают каждую его фразу. Жуткие глаза, черные от грязи ногти. Чем-то напомнил мне воинствующий тип русского черносотенца. Точно уловив мою мимолётную мысль, пустился в яростные нападки на евреев. “Они со своим зассанным отродьем”. Потом плюнул в раковину и промазал на несколько дюймов” (наш совместный перевод с Верой Полищук).

В подобных ситуациях Набоков старался щадить жену, особенно после переезда в Америку. Набоков — американский писатель гораздо больше пишет на еврейские темы в рассказах и романах, чем в письмах жене. Набоков не знает себе равных как в послевоенной англо-американской, так и в эмигрантской литературе 1940-х — 1950-х гг. — начиная с рассказов “Что как-то раз в Алеппо…” (1943), “Образчик разговора, 1945” (1945) и “Знаки и символы” (1948) и вплоть до романа “Пнин” (1957), в котором этика и метафизика поиска спасения в искусстве измеряются неизмеримыми еврейскими потерями и взвешиваются на сломанных весах мировой истории. Конечно же, “Пнин” — это великая университетская комедия, но последнее ничуть не преуменьшает вклада Набокова в литературу о Шоа. В Мире Белочкиной, прототипом которой послужила убитая в нацистском концлагере Раиса Блох (1898—1943?), сосредоточены счастливые воспоминания Пнина о России и первой любви. Своим присутствием не только вымышленная Мира, но и ее реальные прототипы напоминают Пнину и его творцу о том, что память есть форма послесмертия.

V.

Летом 1958 года Карл Майданс, автор знаменитой фотографии подписания капитуляции Японии на борту линкора “Миссури” в Токийском заливе, приехал в Итаку по заданию журнала “Лайф”. На одном из снимков, сделанных Майдансом, Вера и Владимир бегут по дорожке с сачками для ловли бабочек.

Владимир и Вера Набоковы. Итака, 1958. Фото Карла Майданса

На другом снимке профессор Набоков, отраженный в зеркале, диктует что-то усталой Вере, сидящей за пишущей машинкой, словно органист за органом. Эта фотография не только наводит на мысль о “Портрете четы Арнольфини” ван Эйка, одной из любимых картин Набокова, но и возвращает к мысли о постоянном присутствии Веры в вогнутых и выпуклых зеркалах Владимира. В зеркалах Владимира Набокова именно Вера Слоним была главным адресатом — персонажем — героиней вселенной Набокова, чему свидетельством — подаренная русскоязычным читателям книга “Письма к Вере”.

Владимир и Вера Набоковы. Итака, 1958. Фото Карла Майданса

Вера спасла мужа от гоголевского самоуничтожения и суицидного отчаяния Маяковского. “Любовная лодка разбилась о быт”, — писал советский “тезка” (“my late namesake”) Набокова в предсмертной записке. Вера, как могла, охраняла Владимира от подлости и пошлости повседневной жизни. После кризиса 1937 года — и переезда в Америку — она стала его ассистентом, литературным агентом, пресс-секретарем. Она вела литературные дела мужа с большим умением и беспощадностью к его недоброжелателям. Когда “Лолита” прославила Набокова на весь мир, Вера сделалась искусным пиарщиком, управлявшим имиджем своего мужа. После смерти Набокова она перевела на русский “Бледный огонь” и старалась, как могла, влиять на растущую индустрию набоковедения. Она стала куратором наследия Владимира Набокова, а потом передала свои обязанности Дмитрию Набокову. Теперь все трое покоятся в одной могиле на кладбище в Кларане, неподалеку от могил Сидни Чаплина и его жены Генриетты и Оскара Кокошки и его жены Ольги.

В заключение я позволю себе вернуться к встрече с Дмитрием Набоковым в Монтрё в декабре 2011 года. Невозможно было представить, что сыну Веры и Владимира оставалось всего два месяца жизни. Уже в самом конце беседы, перед тем как разговор зашел о крепком кофе, пирожных и литературных премиях, Дмитрий сказал мне: “My mother did more for my father as a person and a writer than anyone else in the world could have”.

В любви Веры к Владимиру русский романтический идеализм соединялся с еврейской неоглядной преданностью и американским ноу-хау. Музы прощают поэтов, даже если они не в силах забыть их прегрешения. Иначе не было бы ни искусства, ни литературной мифологии.

2 июля 1977 года, когда Вера и Дмитрий Набоковы возвращались в Монтрё из Лозаннской больницы, где умер Владимир Набоков, Вера сначала удрученно молчала, а потом сказала сыну: “Давай возьмем напрокат самолет и разобьемся”.

Еврейские музы плачут последними…

Владимир Набоков. Письма к Вере. Под ред. Ольги Ворониной и Брайена Бойда. — М., КоЛибри, 2018. 790 с.


Источник: COLTA

Автор: Максим Шраер

российско-американский двуязычный прозаик, поэт, литературовед и переводчик, профессор, автор более десяти литературоведческих книг и книг стихов и художественной прозы
comments powered by HyperComments